видио детского лагеря зелёный огонёк

Его песни, его голос – символ сопротивления советскому строю, символ диссидентских кухонь семидесятых, вообще символ любого протеста. В жизни он не был аскетом и героем, а был совсем другим – мягким, обаятельным, любящим жизнь. О своем отце, поэте и драматурге Александре Галиче рассказывает его дочь, Алена.
Самое первое воспоминание детства – это воспоминание об отце, потому что маму свою в раннем детстве я практически не помню. Когда мне было полтора года, она уехала в Иркутск, в театр. Тогда уже заканчивалась война, шел 1945 год, театр расформировали, и она уехала в Иркутск, так как здесь, в Москве, уже не было работы. Бабушка уговаривала маму остаться, но она хотела жить самостоятельно, играть в театре.
Сейчас это не принято, но тогда у нас была очень большая просторная пятикомнатная квартира на Малой Бронной в театральном доме. Дом этот до сих пор стоит торцом между Малой Бронной и Спиридоновкой, и если войти во двор, то можно разглядеть один-единственный балкон нашей бывшей квартиры, которую когда-то мы очень любили. Потом, позже, когда у меня спрашивали: Откуда ты?, я говорила: Родом с Малой Бронной, потому что лучше места я для себя не нахожу. Я помню, как там ходили трамваи, как мы гуляли с папой на Патриарших прудах, когда мама уехала. Они тогда еще и не думали расходиться, о чем свидетельствует пачка писем, сохраненная мамой. Папа тогда очень много писал, но писал в основном в стол. Тогда это был совсем не тот Галич, которого мы все знаем, тогда он писал прозу, мультики. Были такие мультфильмы – Мальчик из Неаполя, Русалочка. Забавно, что, когда отца исключили из Союза писателей, этим безобидным детским мультикам тоже не давали ходу, потому что они были созданы им И они легли на полку.
Чаще всего мы с папой ходили на прогулку на Патриаршие пруды, но если погода выдавалась особенно хорошей – на Тверской бульвар. У нас в семье тогда еще жила няня, Агаша, которую я очень любила. Папа, как заботливый отец, гулял со мной очень часто, но, как углубленный писатель, мог не замечать каких-то вещей Однажды мы в прекрасном настроении вернулись с прогулки, и вот Агаша – а девушка она была простая, деревенская – начала причитать: Сашка, ты кого привел! Привел папа меня – как обычно, но он вдохновенно писал, а я вдохновенно кыпала, поэтому никто из нас не заметил, как сильно я перемазалась Я до сих пор помню эту площадку на Патриарших, сейчас она уже совсем другая, и каток, который замерзал зимой, и в желтом особняке у самой воды тогда была раздевалка, где мы все надевали коньки.
Еще помню папину комнату, такую длинную, узкую и довольно темную, потому что окно, частично выходившее на Спиридоновку, застила стена соседнего дома. И вот, как только я открывала глаза утром, я видела сразу же папу, сидящего у стола; а в его комнате стояли две кровати – его и моя, шкаф, книги везде, где только можно, письменный стол, настольная лампа под зеленым абажуром. И вот я помню: сразу, как открываю глаза – всюду книги, и над письменным столом папина склоненная голова в крупных каштановых кудрях, волосы у него были тогда прекрасные! И повсюду на стенах – книжные полки, идущие от матрасов. Папа что-то пишет, потом встает, подходит ко мне. Но все – отрывки. Мгновенные вспышки в памяти С тех пор я навсегда сохранила любовь к маленьким комнатам, в которых очень много книг и письменный стол.
Еще я помню очень красивый кабинетный рояль, который из нашей квартиры вдруг перекочевал в комиссионный магазин на Садовой, и как мы с бабушкой ходили смотреть – купили его или нет. Бабушка очень хотела, чтобы рояль купили, а я хотела, чтобы он вернулся назад, к нам. Я не понимала тогда, что в дом вошло горе, и поэтому мы с бабушкой ходим каждый день смотреть, купили наш рояль или нет. И вот однажды в магазине его не оказалось, и я помню, как я расплакалась. Правда, потом в нашем доме появилось пианино. Дело в том, что моего дедушку, папиного отца, арестовали, и эти деньги вместе с гонораром за Таймыр (пьеса и снятый по ней фильм Вас вызывает Таймыр, знаменитый в 1950-е годы. – Прим. ред.) пошли на то, чтобы выкупить его из тюрьмы. И вот деньги были собраны, и, на наше счастье, у дедушки была какая-то несерьезная статья, хотя шел 1949 год – период борьбы с безродным космополитизмом, чуть позже началось известное дело врачей.
Это врезалось в память на всю жизнь: я помню, как стояла у калитки с низким забором в Валентиновке и смотрела, как они, мои родители, уходили. Садилось солнце Как кадры кино По дороге удалялись две высокие, очень красивые фигуры в длинных бостоновых плащах кофейного цвета. Это были мои отец и мама. У мамы были высокие каблуки, у папы – легкая шляпа. Стоял прохладный вечер. Они просто шли и мирно разговаривали, и у меня, не знаю почему, тогда так сжалось сердце. Я поняла, что это все, конец, что вместе я их больше никогда не увижу. Так и случилось. Я знаю, что потом они все же встречались один раз, и папа настаивал, чтобы мама вернулась домой, но она отказалась. Дальнейшие переговоры о разводе они поручили своим адвокатам, так что они даже не виделись на суде. За все время при мне состоялся только один телефонный разговор, когда я училась в 10-м классе. На тот момент я жила с мамой в актерском доме на улице Станиславского, что за МХАТом, сейчас это Леонтьевский переулок. Я ушла от мамы к отцу. Он жил тогда в квартире на Аэропорту. Я пришла, села и сказала: Я больше не вернусь. И папа тут же позвонил маме: Валя, не волнуйся, Алена у меня. Замечательно, – тут же ответила моя мама, – а я как раз еду на гастроли в Ленинград. И так до конца года я прожила в одной комнате с Галей, дочкой моей мачехи, Ангелины, она тогда сразу же после школы работала в Музее изобразительных искусств.
Если рассказывать об отчиме и мачехе, то с отчимом, Авериным Юрием Ивановичем, у меня были прекрасные отношения, он заботился, беспокоился обо мне, иногда мне даже казалось, что гораздо больше, чем мама. Он был актер и часто приходил на мои спектакли, а мама почти никогда не приходила. Что касается Ангелины, моей мачехи, то с ней тоже были неплохие, приличные отношения, она даже заботилась обо мне, покупала какие-то вещи по мере надобности. Но однажды, помню, она была очень сильно раздражена, что-то произошло, по-видимому, между ней и отцом, и вот я спросила у нее какую-то мелочь – я тогда готовилась к выпускным экзаменам – и, что называется, нарвалась: Из-за тебя у нас с Сашей нет детей, – сказала мне Ангелина. – Он не хочет больше детей, он говорит, что не выполнил долг перед тобой! И что я могла сделать тогда? Мне оставалось только промолчать И потом, она не извинилась за этот разговор, мы просто обе сделали вид, что его не было.
У папы был очень добрый, очень мягкий характер. Зачастую люди со стороны судачили, что у него было очень много романов. На что моя мама, очень хорошо зная отца, только смеялась: Да, у Сашки много романов Ему просто очень нравится ухаживать! Дальше-то дело не идет!
Кстати, прошел недавно совершенно жуткий фильм про любовницу Берии. Там был изображен мой отец в какой-то диссидентствующей компании, где он поет свои песни, правда, в то время он еще их не пел. И вот одна из девиц надеется, что он с ней останется, а он подходит к телефону, набирает номер и говорит: Я еду. И это – правда. Отец всегда ночевал дома. Дом – это был дом. Кстати, и Ангелина Николаевна тоже вряд ли верила в папины похождения. Они были очень близкими, практически родными людьми.
Он очень нежно относился к Нагибину. А вот Ангелина, увы, сумела их поссорить. Не подзывала папу к телефону, когда Нагибин звонил
К сожалению, Ангелина потом рассорила отца с Нагибиным. У папы был сценарий о жизни Чайковского, он очень хорошо знал его биографию, очень его любил. И вот спустя какое-то время Нагибин выпустил фильм о Чайковском. Ангелина тогда устроила жуткую истерику, обвинив Нагибина в плагиате. А так не считаю. Я не считаю, что это был плагиат. События, изложенные в обоих сценариях, действительно произошли в жизни Чайковского, а то, что у Галича и у Нагибина совпадала их трактовка, так это потому, что в тот период они очень тесно общались. Вообще, отец очень дружил с Нагибиным. Они даже как-то совсем в молодости гуляли вместе и знакомились на улице с девушками. У Нагибина был очень известный рассказ Трубка, его часто передавали по радио, а радио тогда слушали все. И вот папа, когда они отлавливали девушек, говорил им: Это автор Трубки, вот, посмотрите Он очень нежно относился к Нагибину. А вот Ангелина, увы, сумела их поссорить. Не подзывала папу к телефону, когда Нагибин звонил.

И вот еще воспоминание: у папы – новая жена, у мамы – новый муж. И вот опять, словно сцена из кино, я помню очень подробно: я лежу на диване, засовываю палец во флакон, бабушка стоит перед зеркалом и собирается в филармонию. Она там работала администратором (кстати, там же работала и мама Шурика Ширвиндта, они были подругами), и вот она задает мне вопрос: Как ты относишься к Юре? – Хорошо. – Он хороший человек? – Очень хороший. – А к Нюше? (так Ангелину звали дома) – Да, тоже очень хорошо отношусь. И тут вдруг зависает пауза, которую я нарушаю вопросом: Бабушка, а если все они такие хорошие: Юра хороший, Нюша тоже, то почему бы им не поменяться? Всем же будет лучше И все детство надо мной висело это желание, и только потом, повзрослев, я поняла, что это невозможно. В Ангелине папа нашел то, что никогда бы не нашел в маме. Маме нужно было посвящать все время, всю жизнь и заниматься только ей, а Ангелина делала все для отца: звонила по телефону, ездила в редакции, договаривалась на Мосфильме Отец был, как сейчас говорят, очень непробивным, непрактичным, за него все делала Ангелина. Ему всегда было неудобно.

Уроков в школе больше не было
Был очень смешной эпизод, когда я училась в школе, уже в классе восьмом. Я начиталась книг из библиотеки отца, у отца была замечательная библиотека! Когда позже его исключили из всех возможных союзов писателей и кинематографистов, его спросили: На что ты живешь?, он сказал: Я работаю книгоношем. Он ходил в антикварный магазин и распродавал свою библиотеку Итак, я начиталась книг, и как-то мне попалась старинная книга, автора не помню, Драма Герценых и Огаревых, конца XIX века. Там было очень много написано о Некрасове. Конечно, мы с папой очень много говорили о литературе, в том числе и о Некрасове, и он как-то мне сказал: Не надо никогда совмещать личность человека и его творчество. Это могут быть совершенно разные пути. И вот у нас был урок литературы, а у нас класс состоял в основном из технарей, очень многие в МИФИ потом поступили, в МГУ, были у нас и дети дипломатов, кстати, совершенно нормальные ребята, они готовились в МГИМО, словом, лириков в нашем классе насчитывались единицы. А у нас в классе всегда была взаимовыручка, и списывали мы друг у друга замечательно. И вот меня попросили: Ты можешь как-то затянуть урок?, я сказала: Могу. И вот меня спросили о гражданской лирике Некрасова, а я была очень хорошо подготовлена, я долго тянула, как меня просили, рассказывала, что Некрасов был шулер и подлец, но при этом прекрасный поэт, и бедной учительнице было очень сложно мне возражать после прочитанной мной книги, и под самый конец урока она не выдержала и вышла из класса, хлопнув дверью. Поединок наш закончился тем, что меня вызвали к завучу, и завуч сказала, чтобы я пригласила родителей. Дома я попросила маму зайти в школу. Мама спросила: А что случилось?, а когда узнала, то закричала: А кто тебя просил об этом говорить? Это Сашкины все штучки! Вот и звони ему! И я позвонила папе: А не хочешь ли ты зайти ко мне в школу? Я тут про Некрасова рассказала, что думала. Он только развеселился в ответ. В школу он пришел с тортом и цветами, тогда еще гитары в руках у него не было, но в учительской стояло пианино И это был замечательный день Папа пришел где-то в одиннадцать, на большой перемене. Он пошел разговаривать, и вот мы смотрим: учителя, даже из младших классов, покидают кабинеты, учительская переполнена, они буквально сидят друг на друге, папа им всем что-то рассказывает, потом стал играть и петь И тут уже на столе появляется шампанское И уроков в школе больше не было, мы немного погалдели в классе и разошлись по домам. И претензий ко мне больше не было никаких

Александр Галич
Папа очень стыдился того, что нигде не сидел, по
Однажды, уже студенткой ГИТИСа, я пришла к папе, а у него был домашний концерт, и так получилось, что я сидела рядом с Варламом Шаламовым, слегка наискосок, так, что я могла разглядеть его лицо. А лицо у него было необыкновенное – очень суровое, с такими продольными складками, еще больше подчеркивающими эту суровость, и при этом очень светлые глаза, излучающие доброту. Этот контраст между суровостью лица и мягкими глазами завораживал. Я до неприличия на него пялилась. Папа пел тогда свои лагерные песни, среди которых была Ветер, поле, огоньки, посвященная Варламу Тихоновичу, после которой он подарил ему тогда свою книгу стихов Шелест листьев, он ее издал сразу после лагерей, и подписал: Александру Галичу – создателю энциклопедии советской жизни. И еще там сидел один человек, который после каждой песни восторженно спрашивал: Александр Аркадьевич, а где вы сидели?, причем спрашивал по-доброму, без ехидства, и на его лице застыл радостный идиотизм. А папа очень стыдился того, что нигде не сидел, потому что среди его гостей сидели тогда почти все, и вот после очередного вопроса он не выдержал и сказал: Да сидел я, сидел! Все мы сидели в огромном страшном лагере под названием Москва!

Однажды я пришла к папе, посмотрев какую-то пьесу, кажется, Шатрова в Современнике. Знаешь, – говорю, – такая острая пьеса, мне показалось! И он мне сказал: Нет, это не острая пьеса. Ты неправильно понимаешь остроту. – Но об этом все говорят, и все думают, – возразила я. Острая – это о чем ты боишься даже подумать, но все равно напишешь.
И вот одно из тяжелых воспоминаний: я приехала после гастролей из Нижнего Новгорода, папа был нездоров, он лежал в своем кабинете. Его только что исключили из Союза писателей и Союза кинематографистов Уже все состоялось, решение было принято, его об этом решении оповестили, но не было самого собрания. Ходили разговоры-уговоры, было очень много звонков к нему домой: Саша, пожалуйста, напиши письмо, что ты раскаиваешься, что ты писал антисоветские песни, что ты ведь не хотел причинить вреда – и все в том же духе. Ему подсказывали со всех сторон, приходили соседи-писатели, уговаривали. На что он твердил: Ничего я писать не буду. В результате он написал открытое письмо членам Союзов писателей и кинематографистов.
Вот это письмо, и, конечно, опубликовано оно не было: 29 декабря 71 года Московский секретариат СП, действуя от вашего имени, исключил меня из членов Союза писателей. Через месяц секретариат СП РСФСР единогласно подтвердил это исключение. Еще некоторое время спустя я был исключен из Литфонда и (заглазно) из Союза работников кинематографии. Сразу же после первого исключения были остановлены все начатые мои работы в кино и на телевидении, расторгнуты договора. Из фильмов, уже снятых при моем участии, – вычеркнута моя фамилия. Таким образом, вполне еще, как принято говорить в юридических документах, дееспособный литератор, я осужден на литературную смерть, на молчание.

Разумеется, у меня есть выход. Года эдак через два-три, написав без договора (еще бы!) некое выдающееся произведение, добиться того, чтобы его кто-то прочел и где-то одобрили, приняли к постановке или печати, и тогда я снова войду в дубовый зал (комнату 8) Союза писателей, и меня встретят улыбками товарищи Васильев, Алексеев, Грибачев, Лесючевский, и сам товарищ Медников (может быть?) протянет мне руку, а потом меня восстановят в моих литературных правах.
Меня исключили втихомолку, исподтишка. Ни писатели, ни кинематографисты официально не были поставлены (и не поставлены до сих пор) об этом в известность. Потому-то я и пишу это письмо. Пишy его, чтобы прекратить слухи, сплетни, туманные советы и соболезнования. Меня исключили за мои песни, которые я не скрывал, которые пел открыто, пока в 1968 году тот же секретариат СП не попросил меня перестать выступать публично.
Предлогом является и мое номинальное избрание в члены-корреспонденты советского Комитета защиты прав человека. Ни в уставе Союза советских писателей (старом и новом), ни в не уставе CPК

Залишити відповідь

Ваша e-mail адреса не оприлюднюватиметься. Обов’язкові поля позначені *